colontitle

Было болью. остывало былью

Долгова Зинаида

«БЫЛО БОЛЬЮ. ОСТЫВАЛО БЫЛЬЮ».
(Юрий Михайлик. Одесса-Сидней)

Много раз я пыталась написать о стихах Юрия Михайлика.

Очень трудно касаться живой ткани стиха, но меня останавливало и что-то личное.

Писать о стихах Юрия Михайлика как писать о той Одессе, которая давно хранится в детских «секретиках», закопанных на даче на 13 станции Большого Фонтана. А дачи этой уже нет.

И я даже не знаю, по-прежнему ли так называется наш Львовский переулок, ставший потом улицей. Но помню запах нагретых солнцем абрикосов в вёдрах, выставленных на улицу, – такой был урожай.

Ночь. Июль. Полночная прохлада.
Мягкий звук – во сне иль наяву?
Ты не бойся – там, во мраке сада,
абрикосы падают в траву.

Тихий полусонный гул прибоя
медленно качается вдали,
словно предназначен нам с тобою
краткий промельк жизни и любви.
Легкими блуждающими снами
ночь и мир качаются в стекле…
Ты не бойся – это было с нами,
может, только с нами на земле.
Так сбылось. Иного мне не надо.
Пусть приснятся, если доживу…
Темный сад. Июль. Во мраке сада
абрикосы падают в траву.

Творчество поэта, конечно, много шире темы «Одесса». Это у меня звукосочетание «юриймихайлик» моментально вызывает не только картины и звуки города, но и личные радостные и не очень воспоминания. Ведь каждый одессит как будто строит свой город.

«Построить свой город» - так называлась статья Юрия Михайлика об одесском архитекторе Игоре Михайловиче Безчастном, представителе шестого поколения, проживающего в одной из квартир старого дома на улице Короленко.

Его отец, Михаил Федорович Безчастнов, поселился в этой квартире, женившись на дочери Фёдора Осиповича Гайдукова, известного строителя. Гостиница «Лондонская», построенная Гайдуковым, могла бы засвидетельствовать, что слова «честь» и «достоинство» не пустой звук.

А ещё показать, что значит быть профессионалом.

«…Фёдор Осипович…на стройплощадке поднимал пригоршню песка, жевал его, потом сплёвывал и звал десятника:

- Сколько раз мыл?

- Три, Фёдор Осипович.

- А сколько сказано было?

- Ну, пять.

- Пшёл с глаз!»

Читаю стихи Юрия Михайлика, и понимаю, что поэт много раз « промывал песок» слов и созвучий, пока строил свой город.

Столько лет волна стучала в этот берег одичалый,
столько лет его качало, что другого ритма нет,
голосам людей сначала только море отвечало,
этот город величавый был написан как сонет.

Что за славное начало – срифмовать бульвар с причалом,
а потом двумя лучами уходить за морем вслед,
чтобы улицы звучали, помня море за плечами,
и безлунными ночами излучали зыбкий свет.

Это море создавало легкий привкус карнавала,
слишком грозно бушевало, слишком горько горевало,
слишком быстро утихало, удивляя тишиной.

Кто ссылал сюда поэтов, ничего не смыслил в этом –
ни в тенетах, ни в запретах, ни в сонетах, ни в поэтах,
ни в лучах добра и света над прибрежною волной.

Щедро используя повтор согласных и гласных звуков, приглушая резковатое ЧА мягкими округлыми ЛА-ЛЫ-ЛО, поэт передаёт неповторимую прелесть одесского говора. Ведь Бабель обессмертил только один речевой пласт.

Валентина Голубовская написала прекрасное эссе о « притяжении и отторжении звуков «Р» и «Л» в стихотворении Михайлика « Млечный путь».

Строчку из этого стихотворения я вынесла в название своих заметок о поэзии Юрия Михайлика:

Было болью. Остывало былью.
Звёздной солью. И подзвёздной пылью.
Альтаир, Арктур, Капелла, Вега –
Век из века в поисках ночлега.
Грозный гул. Кибитка кочевая.
…Блеск костра меж звёзд опознавая…

Валенитине Голубовской посвящено стихотворение поэта « Покушение», в котором, как часто в его стихах, важен подтекст:

Государь Император любил порядок,
распорядок и строгий строй,
не любил вспоминать двадцать пятый год,
а также двадцать шестой.
И когда офицер прибегал на развод,
а под шинелью – фрак,
это значило –он – один из них,
и безусловно – враг.

Как невозможно убежать от себя, так невозможно поэту оставить Одессу в прошлом.

«Вы думаете – я живу в Одессе, /А это ведь она во мне живёт».

Я прислушаюсь, дрогну, пойму – и с ума сойду,
ибо это играет оркестр в городском саду.
Над зеленой, холеной, над стриженою травой
это жизнь моя, кажется, кружится вниз головой.
В центре города, в парке, в огнях с четырех сторон,
в черных фраках и в бабочках, будто бы слет ворон,
и послушная палочке кружится на траве
сумасшедшая нищенка с перьями в голове.
Просто музыка в праздничный вечер – и все дела.
Это надо же, господи, все-таки догнала.
Через три континента, над прозеленью морской,
долетела, нашла и качается вниз башкой.
Да какое мне дело? Подумаешь, наплевать!
Это девочка пела, учившая танцевать.
А старуха, приплясывая, видит наискосок
сумасшедшего лысого, плачущего под вальсок.

Одесситы моего возраста, разбросанные по всему миру, читая эти строки, тоже вздрагивают и вспоминают и ажурную беседку-сцену, и музыкантов, и даже нищенку в обрывках шляпки с перьями.

У каждого одессита в душе живёт его город.

И в этой Одессе живут его воспоминания и воспоминания ушедших друзей. Тех, кто знал, сколько Фонтанов на самом деле было в Одессе, кто такой Ковалевский, почему даже остановка 19 (не 18!) трамвая называлась « Дача Ковалевского». Тех, кто буквально собой закрывал каштаны на Приморском бульваре, чтобы их не выкорчевали по проекту какого-то архитектора во власти. По его мнению, они портили вид города с моря. И тогда Юрий Михайлик в «Вечерней Одессе» обращается к одесситам: «Главное не то, как мы с моря выглядим, а то, как мы на суше живём». Это сказано не только о каштанах.

И в стихах прочитывается этот второй – часто главный - смысл.

От центра города до пригородов бетонных,
набравший скорость на коротенькой прямой,
трамвай раскачивает сонных и полусонных
на тонких нитках между кладбищем и тюрьмой.

И, в такт покачиваясь, вплывают помимо взгляда
в двойное зеркало вагонного окна
стена тюремная, кладбищенская ограда
и беспокойная конвойная луна.

И, в такт покачиваясь, ты можешь избрать любое –
налево временно, направо уже навек.
А что досталось нам от нежности и любви,
так это, видимо, считается за побег.

И, в такт покачиваясь, единственная дорога,
как ни извилиста, а все приведет сюда –
к двум тонким ниточкам от острога до Бога,
до окончательного приговора суда.

Сирень бушует над кладбищенскою оградой,
в колючей проволоке стены тюремной излом.
Прости нас, Господи. А миловать нас не надо.
Все с нами правильно. Все будет нам поделом.

Это стихотворение написано уже в Сиднее. Михаил Гаузнер приводит слова Валентины Голубовской, связанные с отъездом Юрия Михайлика:

«Когда уезжал из Одессы Борис Владимирский (известный театровед и киновед, эссеист и историк Одессы. – М. Г.), Лена Михайлик, дочь Юрия Николаевича, воскликнула: «Владимирский уезжает?! Это все равно, что уехал бы Оперный театр!» Когда через несколько лет уезжали Михайлики, казалось, что уезжает не только Оперный театр, но и Приморский бульвар с Пушкинской, Большой Фонтан вместе с Городским садом».

«Эпоха уходит как поезд…».

Из тех, кто помнил мой город, остался лишь я один.
А было людей в моем городе словно в банке сардин.
Теперь они где попало – в раю и в чужом краю,
наверно, плавают в масле. И я черт-те где стою.
Будущее на лысинах предписано дуракам –
посредине пустыня, заросли по бокам.
Дымный ветер гуляет в чахлых пучках седин.
Из тех, кто помнил мой город, остался лишь я один.
Никто не знает, что строит, тем паче граф Воронцов,
воткнувший в татарский берег тьму пионерских дворцов,
где будущие поэтессы, хитрюги себе на уме,
нетерпеливых поэтов отталкивают во тьме.
Купеческое барокко, левантийская грязь и спесь...
Но каолин и сера – это опасная смесь.
И город рушится в воду с треском арктических льдин.
Из тех, кто помнил мой город, остался лишь я один.
Его больше нет над морем. Он сгинул вместе со мной.
А когда-то в его колоннадах качался июльский зной,
и все дрожало и плыло, предсказывая пейзаж,
где сам ты лишь очертанье, жажда, жара, мираж.
Отсутствующий виновен. Отрезанное болит.
Прошлое в настоящее врезается как болид.
И тогда сдвигаются плиты, и в дыру посреди миров
летят бульвары и скверы, фонтаны бедных дворов.

Паутиной прибрежных тропок, колеблемой зыбью мостов
мой всплывающий город прошепчет мне: будь готов...
Давно готов – я отвечу на тихий призыв его.
Из тех, кто помнил мой город, больше нет никого.

«Отрезанное болит»
«Было болью». И осталось болью.

Можно медленно жить, постепенно
уходя в полутьму налегке,
как морская веселая пена
растворяется в темном песке.
Побережье. Мы все – побережье.
И куда бы нас ни занесло,
мы – где прежде, и с теми, кто прежде
окунал в эту вечность весло.
Не судьбою – о нет! – сам собою
на рыбачьем откосе пустом
ритм дыхания с ритмом прибоя
совпадает, не помня о том.
Не ищи – мы следов не отыщем,
это врезано в нас – поделом –
то ли греческим лодочным днищем,
то ли чаячьим острым крылом…
Не спеши – здесь нельзя торопиться,
это небо в сплетенье ветвей,
этот берег, и камни, и птицы
стоят крови. Но только своей.

Многое было и остаётся болью. Собственно это и отличает поэта от способных рифмовать.

Он молвил с болью и любовью:
- Теперь вы больше не рабы,
и вправе требовать любое
у трижды проклятой судьбы.
Тогда и встали мы, шалея
от дикой дерзости своей,
просить обноски потеплее
и господина подобрей.

Это «МЫ» не растворяет, а лишь усиливает личную боль, горький сарказм.

Рабства, « растворённого в крови», у Юрия Михайлика не было, ни когда он жил в Одессе, ни в Австралии, где живёт сейчас.

«В Гамале все погибли, кроме двух сестёр Филиппа».

«Что он Гекубе? Что ему Гекуба?» ???

Чем заинтересовала поэта история вавилонского еврея Филиппа, попавшего в плен во время захвата замка Антония? Что нам, современным читателям, до того, что некий ИОСИФ бен – МАТИТЬЯГУ, т.е Иосиф – сын Матитьягу, или, как указано в еврейской энциклопедии, Иосеф бен Маттитьяху, живший около 38 года в Иерусалиме, был сначала храбрым воином, боролся против Веспасиана, а потом напророчил ему славу?

Стихотворение не о Филиппе, не о Гамале, а о том, что нравственная двойственность делает человека рабом. Мужественный воин соглашается сдаться в обмен на обещание безопасности. Но 40 его товарищей отказались.

Вы помните историю о том, как воины по жребию умерщвляли друг друга? Это придумал Иосиф бен-Матитьягу. А когда остались только он и его товарищ, он уговорил его сдаться.

Став вольноотпущенником, Иосиф стал носить имя своего господина.

Под этим именем его знает весь мир – Иосиф Флавий.

Трудно сегодня представить историю без блестящих книг Иосифа Флавия. И как историк он был объективен. Мы многое знаем, только благодаря ему.

Но оправдывает ли это его поступок в пещере, его переход на сторону римлян?

Поэт не выносит приговор. Но его точка зрения предельно ясна.

И так было всегда. Читатель « прочитывает» её закодированной в созвучиях, в отсылке к произведениям других поэтов, которых мы узнаём по слову, какому-то точечному цитированию, а иногда и просто в ритме.
Трудно выдыхаются звуки, с болью, после нескольких попыток выталкивает горло начало горького раздумья поэта:
Эта рота, эта рота, эта рота…

Эта рота, эта рота, эта рота…
Кто привел ее сюда, кто положил ее на снег?
Эта рота, эта рота, эта рота
Не проснется, не проснется по весне…
Снег растает, снег растает, снег растает,
Ручейки сквозь эту роту по болоту побегут,
Но не встанет эта рота, нет, не встанет,
Командиры эту роту больше в бой не поведут.
Лежат все двести глазницами в рассвет,
А им всем вместе четыре тыщи лет.
Эта рота наступала по болоту,
А потом ей приказали, и она пошла назад.
В 43-м эту роту расстрелял заградотряд.
И покуда эта рота умирала,
Землю грызла, лед глотала, кровью харкала в снегу,
Пожурили боевого генерала
И сказали, что теперь он перед Родиной в долгу.
Генералы все долги давно отдали,
Ордена все получили и на пенсии давно.
Генералы мирно ходят городами
И не помнят эту роту, и не помнят все равно.
Лежат они повзводно, повзводно
С лейтенантами в строю и капитаном во главе
Лежат они подснежно и подледно,
И подснежники цветут у старшины на голове.
Лежат все двести глазницами в рассвет,
А им всем вместе четыре тыщи лет…

Эти многоточия после первой и последней строк как стон.

Иногда, когда боль нестерпима, поэт пытается спастись горьким сарказмом:

о.м.

Старинным слогом - тёмным, вычурным.
Старинным трактом - столько вёрст.
И вдруг опомниться на Вычегде,
куда Макар телят завёз.
Ну что, телёнок в сером ватнике,
просил сосну до самых звёзд?
В тайге, под сосенкой, в телятнике -
не горячо ль в такой мороз?
Запой, щегол, звончей на росстани,
ещё никто тебе не стлал
таких крахмальных снежных простыней,
таких пушистых одеял.
Валяй по зимнику, на розвальнях,
сквозь блеск снегов, сквозь немоту,
одно дыхание морозное
зубами стискивай во рту,
А слово - слабое, несмелое, -
едва родившись, полетит,
как облачко оледенелое,
как лёд и снег из-под копыт.
Всё снег валит - и ни прогалины.
Мороз трещит - и ночь долга.
От Чердыни и до Совгавани
снега ложатся на снега.

«Ну что, телёнок в сером ватнике, просил сосну до самых звёзд?»
И больно стучит в висок строка из мандельштамовского «За гремучую доблесть грядущих веков…»

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает…

А обращение «Запой, щегол…» отсылает к написанному в декабре 1936 года:

Мой щегол, я голову закину —
Поглядим на мир вдвоем:
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?

Через два года, в конце декабря, в пересыльном лагере под Владивостоком век-волкодав оборвёт жизнь одного из лучших русских поэтов.

Легко узнать любимых поэтов Михайлика.

«Девушка пела в церковном хоре/О всех усталых в чужом краю,/О всех кораблях, ушедших в море,/О всех, забывших радость свою».

Ю.Михайлик:

Памяти «Адмирала Нахимова»
Плачу обо всех, потерпевших кораблекрушение,
об всех, кого не спасти, ибо море их не вернёт,
обо всех, кого не утешить, ибо в море нет утешения…

«Не подходите к ней с вопросами,/Вам все равно, а ей – довольно…»

И если эти стихи Блока не у всех на слуху, то лермонтовский «Парус» с детства помнит каждый.

***

Когда б ты мог родиться заново
на сколько там осталось дней…
И море пред тобой – Тасманово,
и город за спиной – Сидней.
И неба дымчатая патина,
случайная в твоей судьбе,
и нет земли доброжелательней
и снисходительней к тебе.
Когда б ты мог в иной гармонии,
в ином краю, в чужом раю,
коротким поводком иронии
удерживая жизнь свою,
весенним утром – здешней осенью –
завидя парус за окном,
не приставать к нему с расспросами –
что кинул он в краю родном.

«Кому повем печаль мою, кого призову ко рыданию?»
Поэт с поэтами делится болью.
Ведь именно поэты, как уверен Юрий Михайлик, заняты « установлением случайных, неощутимых, невидимых миру связей».
И связи со Вселенной тоже.
«В начале сотворил Бог небеса и землю. Земля была поразительна пуста, и тьма ( была) на пучиной…
Сказал Бог: «Пусть будет свет» – и появился свет». ( Книга « Берешит» (в начале ‫.|) ‫בראשית
« В начале было слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». (Иоанн Богослов)
А что может поэт, который творит мир?

Позабытые поэты
ни изданий, ни портретов,
ни простых, ни круглых дат,
ни усадеб, ни музеев,
ни речей, ни ротозеев, -
и никто не виноват.
Но когда-то там, далёко,
в черном холоде полёта
тот, кто сгинул и пропал,
до того, как пал и сгинул,
в чуждый космос строчку кинул,
огненную, как запал.
И навек осталось тайной,
где упал огонь случайный,
содрогаясь и лучась?
Что за связь меж этим словом
и рождением Сверхновой,
той, что светит и сейчас?

Но, сколько бы ни было поэтов «хороших и разных», «Поэзия, словно космос, пуста,
и сколько стихов ни пиши,
в ней всегда существуют такие места,
где не было ни души.

И всегда Поэт « брошенной огненной строчкой» высветит такую грань, которую до него никто не замечал:

Похоже, что география – важнейшая из наук,
поскольку в нее включается еще и наука разлук.

У Юрия Михайлика и на историю страны свой взгляд.

Нам досталась такая страна,
Что она и беда и вина -
Лет по триста любым разговорам.
Да и птице, видать, не впервой
Убеждать вологодский конвой -
Я не мельник, я ворон…
Эту землю, как Книгу из книг,
Сочинял не монах, но ледник,
Русла завтрашних рек нацарапав,
Валунами утыкав гряду
Вдоль пути в Золотую Орду
От Хвалынска и вниз, на Саратов.
На широтах сумы и тюрьмы
Государство страшнее зимы,
Все декабрьские бунты – гусарство.
Но как дунет пурга по земле -
Эти несколько дней в феврале
Пострашней государства.
Нам досталась такая страна,
Где наивно рассчитывать на
Правоту и рассудок.
С ней легко голодать–холодать,
Но когда низойдёт благодать,
С ней не выжить и суток.
Соплеменник, изменник, беглец,
Ты не мельник, и я не кузнец,
Что ж нам снятся под пальмами юга
Тьма да вьюга, да снежный завал,
Что мороз намолол и сковал
Близ полярного круга.

Совсем не хочется говорить ни о культурных перекличках, ни о болевых точках истории страны. Но, будь я учителем истории, начала бы урок о России с этого стихотворения.

«История горизонтальна», как сказал Поэт в одном из последних стихотворений.

Написала « ПОСЛЕДНИХ» и подумала, что не уверена, так ли это.

Я искала стихи в интернете, в библиотеке « Клуба одесситов», мне присылала их журналист Бэлла Кердман, с которой, думаю, Юрий Михайлик был в Одессе знаком лично, и детский писатель Марина Потоцкая, к Одессе никакого отношения не имеющая. Стихов,ещё даже не убранных со стола, значительно больше, чем тех, о которых я упомянула.

И, конечно, не одна причастность к городу сделала стихи Юрия Михайлика близкими. В его талантливых лирических, со скрытой иронией и нескрываемой болью стихах есть общность ощущений, восприятия мира, отношения к важнейшим сторонам человеческой жизни, к мыслям, которые за меня озвучил Поэт.

Вот ветер облака старательно листает,
откинет, прочитав, погонит за моря.
Что в дымке голубой колеблется и тает?
Вгляжусь когда-нибудь – а это жизнь моя.

***

Ты спрашиваешь, как дела?Дела пошли на лад.
Когда они туда придут, я буду очень рад,
поскольку помню времена, когда мои дела,
худы, бледны, нехороши, стояли у стола.
Они толкались и дрались крикливою толпой,
и я, как будущих орлов, кормил их сам собой.
Теперь я с гордостью гляжу, как важно там и тут
уже отдельно от меня дела мои идут.
Когда они придут на лад и станут жить в ладу,
волнуясь, радуясь, спеша, я в гости к ним пойду.
Они посмотрят на меня и спросят: кто такой
вот этот странный человек, и лысый и седой?
И я вернусь к себе домой, усядусь у стола
и напишу тебе письмо, отвечу — как дела.

Январь. 2020