colontitle

Поговорим за Одессу

Рудольф Ольшевский

Пляжный роман

Все пляжи громадного побережья были тогда пусты, и только в воскресенье оживала медная подкова Аркадии. Сюда по довоенной привычке приезжали шумные горожане на семнадцатом трамвае,

и праздник начинался уже здесь, на колесах.

— Гражданин, ваше ведро занимает место. Я бы посадила сюда пассажира. Возьмите билет.

— Билет? За ведро? Нет, вы посмотрите только на

эту кондукторшу. Вон у той дамы шляпа, как два

моих ведра. Возьмите с нее за шляпу.

— Шляпа не занимает места. Она на голове.

— Ну и что? Я тоже могу надеть ведро на голову.

Пляж гудел, как раковина возле уха. Вдоль полосы прибоя высовывались из песка охлаждающиеся

бутылки с компотом и водкой. Из общего гула выделялись голоса тех, кто стоял поблизости.

— Гарик, вылазь из воды! Ты уже синий, как баклажан на Привозе.

— Подожди, мама, я еще не пописял.

— Гражданин! Сейчас же вернитесь в зону заплыва!

Вы же в очках. Что вам не видно — там уже Турция. У вас в плавках имеется виза? Рыбаки на шаланде! Отвалите за буек. Где вы ловите скумбрию?

Сколько себя помню, все время одесситы говорят про скумбрию.

— Исчезла, как мамонты.

— Что вы выдумываете? Никуда она не исчезла. Рыба ушла в Румынию. Там ее ловят на мамалыгу. А у нас хотели быть умнее папы Римского, ловили на голый крючок. Вам бы понравилось, если бы вас дурили, как фраера , на блесну.

Сколько я себя помню, все время одесситы говорят про скумбрию.

Черноморская скумбрия для одесситов пароль. Разговаривая о ней, они узнают друг друга.

— И что вы можете сказать мне за скумбрию? Куда она пропала?

— Куда пропала? Я же вас не спрашиваю, куда пропала селедка за руп двадцать или яйца за девяносто копеек?

— Ша! Вы сравниваете нос с пальцем. Это уже

пахнет политикой. Селедка и яйца пропали в магазине. Одессгорторг. А скумбрия в морэ. Там нема диктатуры пролетариата.

— Я пахну политикой? Это вы, слава богу, нас не слышат, рассуждаете, как бундовец.

— От бундовца слышу.

— Что вы скажите за скумбрию? — спросил меня Валентин Катаев, когда ему меня представили как одессита. — Мы с Илюшей, — конечно же, он имел в

виду Ильфа, — ловили ее в Люстдорфе на совершенно голый крючок. Как вы думаете, она еще появится?

— Я знаю? — ответил я вопросом на вопрос, и мы

с ним сразу же нашли общий язык. Он, правда, был не совсем литературным, но что поделаешь, так говорят у нас в Одессе. А там свой синтаксис.

Но я отвлекся. Мы в Одессе все время отвлекаемся. Пройдет красивая женщина — мы уже и

отвлекаемся. А если кто-то спросит нас, как попасть на Дерибасовскую, мы начинаем так отвлекаться, что забываем, куда шли до этого. Так на чем мы остановились? Ах да, на пляже.

Одно лето мы купались в Лузановке. Наши девочки носили тогда строгие купальники. Такие строгие, что сейчас пальто носят короче и выше.

Выше уровня моря. Но ничего, у нас было богатое воображение, и мы в общем-то догадывались, какое там у них тело под пляжными

бронежилетами.

Потом, когда купальники стали сужаться, как шагреневая кожа, и раздетой фигуры становилось больше, мы убеждались, что наша фантазия неплохо

соревновалась с природой. Это было социалистическое соревнование, в котором побеждала

дружба. Впрочем, иногда и любовь.

В Лузановке возникали наши первые пляжные романы. Они писались указательным пальцем на влажном песке.

Женя + Клара = Любовь.

Набегала волна и смывала этот роман. Но ничего

страшного не происходило.

Пока не просох прибрежный песок, на нем торопливо писался новый.

Владик + Ляля = Любовь.

Ох уж эти уравнения с тремя неизвестными! Мы не успевали их решать, как набегали волны. Штормовые волны моей далекой юности. Какие замки

возводились на сыпучем песке Лузановки! Сейчас за ними вырос поселок Котовского. А тогда была одна голая степь.

А Женька и Кларка, действительно, любили друг друга.

Господи, Женька Ермолаев давно погиб где-то на лесоповале. А Кларка умерла два года назад, спившись напоследок от тоски и одиночества. Как она крутила на песке рондат, фляк, двойное сальто. Стремительно смывает волна судьбу написанную на песке.

Ляля и Владик. Ляльки после того лета я больше никогда не видел. А Владька Спивак и сейчас иногда звонит мне из Израиля.

Их было три брата — Лешка, Владька и Валерка. Странное дело, отец у всех троих был один. И мать одна

— тетя Катя. А пятых граф было три. Загадочная штука эта пятая графа, сразу видно , связана она с буржуазной лженаукой — генетикой. При социализме она вносила большую путаницу.

Лешка с начала и до конца был евреем. Чтоб я так жил, говорил он, прикладывая руку к сердцу, еврей.

Владька писался армянином. Честное слово, делал он невинные глаза, я — армянин.

Валерка принадлежал к украинской нации. Сукой быть, улыбался он, мы — хохлы.

Национальная особенность наложила на каждого свой отпечаток. Лешка имел, как говорят в Одессе, интеллигентную внешность, хотя и работал мастером на судоремонтном заводе имени Марти. Лешка по блату устроил меня кочегаром на этот завод. Над главной верфью писалось: «Да здравствует диктатура пролетариата». Так что благодаря Лешке, я на время сделался диктатором.

Как раз в то время Марти предал интересы рабочего класса Франции и одесского судоремонтного завода. Несколько тысяч диктаторов верфи собрались, чтобы осудить ренегата. До сих пор мне казалось, что Ренегат

— это имя, и так зовут Каутского. Оказалось, что это его кличка, вроде моей — Дамский наган.

На собрании до глубины души возмущенные рабочие отрекались от предателя их интересов.

— Что мы, фраера, называться фамилией этого ренегада?

— показывал слесарь на портрет еще недавно висевший в кабинете директора, а теперь валявшийся на бетонном полу.

Зал одобрительно гудел, проявляя таким образом массовое классовое чутье.

Все это действовало гипнотически. Я тоже подвывал, почувствовав обострение этого самого чутья, как щенок, попавший в стаю охотящихся гончих.

Потом выступил самый главный диктатор, пролетарское происхождение которого было видно не вооруженным до зубов глазом. Он сказал:

— Эта шлюха почище проститутки Троцкого. У нас с вами флагман одесской промышленности, а не публичный дом, чтобы называться именем этой международной бандерши.

Все рассмеялись. Вот что значит наш человек. Теперь и ежу ясно — скурвился бывший товарищ Марти. Нужно срочно решать — чей портрет будет висеть в красном уголке. А может быть, обойдемся без портрета, посоветовал кто-то из зала.

— Ни в коем случае! — убежденно сказал главный инженер, неуверенно покосившись на главного диктатора. Но почувствовав его поддержку, страстно продолжал. — Смотрите, даже портнихи швейной фабрики взяли себе имя товарища Воровского, по всей вероятности простого портного до революции. И не побоялись труженицы, что фамилия эта напоминает по звучанию расхитителя социалистической собственности.

— А сапожники, — шепотом обратился ко мне сосед по стулу, — сапожники обувной артели имени Сталина тоже ведь не случайно воспользовались псевдонимом вождя. Вспомнили «мастера — золотые руки», что папа учителя был обувщиком.

Я не мог понять, шутит мой сосед или нет. Но лысый в засаленном френче, который сидел по другую сторону от него, все усек и тоже шепотом произнес:

— Изя, ты говоришь о сапожниках? Тогда — «мастера- золотые ноги».

— Коля, чему ты учишь молодого человека? — он наклонился к лысому и совсем уж тихо добавил, — а вообще-то сапожники работают сидя, так что лучше «золотая жопа».

Оба тихо рассмеялись.

А главный в президиуме с новым именем не торопился. Честно говоря, у него было свое мнение, но он с ним не был согласен. А точнее, он не успел обсудить его с теми, кто еще главнее или было указание — подождать. Все имена мертвых заняты, а живого брать себе в отцы опасно. Такое смутное время. Сколько раз на этом обжигались. Каменев и Зиновьев — это не Сакко и Ванцетти. Возьмешь Молотова, а завтра он окажется кем-то вроде Бухарина. К тому же Жданов может обидеться или хуже того — Берия. Надежнее всего назваться именем Берия. Но этот кацо тянет на большее. Что ему судоремонтный заводишко? Целое побережье ему по плечу. Тоже мне названия — Ланжерон, Люстдорф, Аркадия. Преклонение перед западом. Космополитизм.

Одесское побережье имени Берия! Звучит! Где-то главный слышал, что есть остров Святого Лаврентия. Наверное еще в вечерней школе. Тоже неплохо бы предложить поменять «Святого» на «Павлович» — и порядок.

Бе-ри-я! Морская фамилия. Бериянгов пролив. Тут все оставить, как было, одну только букву добавить. Постой, постой, а где этот пролив? У нас или заграницей? Нужно посмотреть на карте. Бериямудский треугольник, — разошелся начальник. — Боже сохрани. — Испугался он своим мыслям. — Там пропадают самолеты и пароходы. Еще подумают, что намек. Подождем до следующего собрания.

А на следующем собрании Берия уже был английским шпионом. Зашатались памятники. И одесские обувщики, которые держали свои выдающиеся носы по ветру, узнали, что Виссарион Джугашвили напивался в стельку, пил, как сапожник.

Но это я уже так далеко отвлекся, что не знаю, как вернуться назад. Раньше кое-какие органы вовремя позаботились бы. Может быть, вы мне поможете. Что, Лешка был евреем? Смотри, не забыли. Он им таки да был. И как большинство из них писал стихи, а как меньшинство одной левой, и даже одним указательным одной левой играл на фортепьяно «Марш Мендельсона»

Его единокровный брат, мой школьный товарищ, Владик Спивак, как вам уже известно, был армянином. Во, муха, братство народов в одной отдельно взятой семье. Владик чуть ли не с детства отрастил усы, как бакинский комиссар Шаумян и позволял себе быть по-кавказски нервным: «Канай отсюда, а то зарэжу!» Когда футболисты киевского «Динамо» забивали гол в ворота ереванского «Арарата», бедный Валера получал от Владьки такой шелабан, что у него на лбу вырастала шишка величиной с яйцо по рубль двадцать копеек за десяток. Восточный темперамент до хорошего Владьку не довел.

Был у нас глухой учитель черчения Зюзя. Когда он делал перекличку, каждый, вставая с застенчивой улыбкой, громогласно посылал его. У нас была мужская школа. Владик, как комсорг класса, посылал его еле слышно, шепотом. Но, когда шепчешь, губы отчетливее рисуют звуки. И однажды Зюзя прочел на улыбающемся лице Спивака нецензурное слово.

Хулиганский морда! — сказал учитель черчения. И Владик обиделся. Со стороны Зюзи это было несправедливо. Он оскорбил его за шепот в то время, как все остальные произносили ругательство вслух. Спивак завелся с полуоборота. Он показал руками, куда он посылал чертежника до этого.

Несмотря на комсомольские заслуги в трех поколениях(Спиваковскую бабку расстреляли петлюровцы, и на доме по улице Красной Армии, где ее пытали, писалось об этом) Владьку все-таки выгнали из школы с волчьим билетом за месяц до выпускных. С волками жить, по-волчьи выть.

— Белогвардейцы! — крикнул он директору школы. — Вам мало моей бабки. Ничего, вот придут наши…

А наши пришли только через сорок лет. Однако для нас «наши» всегда в конце концов оказываются «ненашими». И пришлось под старость Спиваку менять «лицо кавказской национальности» на «жидовскую морду» — как написал на столбе Еврейской улицы в Одессе один неизвестный антисемит, и уезжать в Тель-Авив, или точнее, в Беер-Шеву.

Младший Спивак, Валерка, при всей своей отдаленно семитской внешности, имел загадочную славянскую душу. В компании братьев он почти всегда молчал, звезд с неба не хватал. Работал простым таксистом, не умея при этом играть на фортепьяно «Марш Мендельсона». Но звездный час был и у него. Все одесские газеты писали о таксисте, совершившем в мирное время геройский подвиг.

К Валерке в машину сел бандит, убежавший из военной части с автоматом Калашникова. До того он уже убил троих человек.

— Гони, курва! — наставил он на Спивака автомат.

И Валерка погнал. Сначала по Пушкинской, где мы пацанами, в белых штанах и ярких бобочках гуляли душными вечерами, давая торговать продавцам газировкой.

Даже в этот трагический момент я отвлекусь и два слова скажу о наших разноцветных бобочках. О эти заграничные шелковые рубашки в обтяжку, когда проходишь сквозь строй глаз всех встречных, и каждая мышца обозначена на твоем спортивном бронзовом торсе. Покупались они на толчке у моряков загранки и уходила на них половина нашей первой зарплаты. После холодной зимы в обшарпанном бушлате мы переносились в жизнь, что подсмотрели в дырочки железного занавеса, просверленные трофейными фильмами. А фильмы эти… Нет, нет, не буду отвлекаться на трофейные фильмы, тем более, что ситуация, о которой я рассказываю, похожа на выдуманную больше, чем они.

Валерка свернул на Чкалова, которую, несмотря на уважение к отважному летчику, все равно называли Большой Арнаутской, и погнал машину направо, в обратную сторону от пляжа Отрада. Вот тут я все-таки немного задержусь.

Городские переулки и Лермонтовский санаторий обрывались к морю тропинками. А они заканчивались на горбатых красных глиняных холмах, похожих на пасущихся сразу за парком Шевченко верблюдов. По сухой глине мы спускались на задницах чуть ли ни до самого моря и прямо в брюках ныряли в воду, а за нами тянулись багровые полосы глины, как следы от сверхзвуковых самолетов на закатном небе.

Пока мы отвлекались, Валерка проскочил автобусную станцию на Молдаванке и погнал машину по киевской трассе. Он пролетал светофоры на красный свет, оставляя за собой хвост свистков гаишников. Один, дуралей-канареечник сел ему на хвост, но вскоре отстал, не выдержал гонки. А Спивак вылетел, наконец, на многополосное шоссе. Тут он еще добавил газу, и когда машина готова была уже взлететь, резко бросил ее влево, сбив направление ствола автомата, наставленного на него. Очередь прошила потолок салона. Там появились такие дырочки, как на туалетной бумаге. Не дав бандиту опомниться, Спивак резко затормозил и врезался сзади в мчавшийся самосвал, на борту которого писалось: «Не уверен — не обгоняй!»

В отличие от автомобиля Спивак подлежал ремонту. Врачи его вытащили с того света и даже, нарушив традиции нашего города, денег за это не взяли.

— Пусть у меня отсохнут руки, если я возьму у вас хоть двадцать копеек. — Сказал хирург жене Валеры, которая пыталась сунуть ему конверт. Для убедительности он порылся в кармане, нашел и показал ей двадцать копеек.

Сейчас все три Спивачка с многочисленной еврейской, армянской и украинской мишпухой живут в Израиле.

— Гвэрыт! — бросаются они к сабрам, если надо что-то спросить на улице. Испуганные акцентом местные жители шарахаются в сторону. Неужели опять террористы?

А в Лузановке медленно откатываются волны, и проступают на песке нерешенные уравнения.

Иногда из Кишинева я езжу в Одессу, чтобы еще раз попробовать решить их. Но раз от раза дорога туда становится трудней — проехать предстоит через три таможни. На молдавской можно простоять час. На Приднестровской иногда два. В зависимости от твоей сообразительности. Здесь подвыпившие солдаты не говорят напрямую. Они сообщают тебе, что покосились памятники жертвам кровавого генерала Косташа. И если ты понимаешь намеки, то тут же жертвуешь пятерку на якобы восстановление надгробий. А тебя моментально пропускают. Но вот на украинской таможне меньше, чем три часа не простоишь. Здесь действуют другие расценки. В последний раз я уснул на этом кордоне в своем суверенном автомобиле.

И снилось мне, как подходят к машине два незалежных таможенника, напоминая того спиваковского бандита, с автоматом наперевес.

— А ну-ка, друже, видчины свой багажник, падла.

А глаза у них, как в том анекдоте про Ленина и булочку, такие добрые, добрые. Роются таможенники в багажнике, проверяют каждый закуток, под запаску заглядывают. И пока они роются, обшаривает мои карманы миловидная девушка из ихней кодлы. Я и глазом не успеваю моргнуть, как вытаскивает мой кошелек Сонька

— золотая ручка. Смотри тоже — золотая, как те сапожники. Только у тех две руки были из драгметалла. А тут его хватило только на одну. Ничего, поработает пару лет, позолотит себе и другую. Так вот — достает Соня мой кошелек и отсчитывает леи, которые превращаются сперва в доллары, а затем в гривны. Штефан чел Маре с крестом оборачивается в американского президента, а тот уступает место Богдану Хмельницкому с палицей, вроде милицейской дубинки. Отсчитывает девушка купюры и, поймав мой недоуменный взгляд, объясняет, что это не вымогательство, как на приднестровской границе, а вполне законная страховка. Спрячет к себе в лифчик небольшую пачку и опять считает.

— А цэ тэж законно. Це за то, шо ваш молдавский автомобиль наш украинский воздух лопает. Вон приборы показывают. Можете убидиться.

Смотрю я, от выхлопной трубы, действительно тянется шланг к прибору на котором дрожит очень нервная стрелка. А таможенники выдергивают шланг из трубы и подбегают с ним ко мне.

— Открой пасть, — говорит один из них, а второй добавляет, — шанованный товарищ.

Не успел я возмутиться, как они суют шланг ко мне в рот.

— Ай-ай-ай! — качает головой огорченная Соня. — Как нехорошо получается. Вы, пане, не так дыхаете. Вот прибор, побачьте, сплошной углекислы газ. У вас, видимо, повышенная кислотность. Это еще десять гривен.

Произнеся это, Соня отсчитала еще червонец из моей тающей на глазах пачки.

А я вспоминаю, как мы выдыхали воздух под водой. Это было на Бетманском пляже, который огородило потом для себя милицейское руководство. Маленькая бухточка с розовым песком и пригоршней скалок. Казалось, будто великан зачерпнул их в море и разбросал по берегу. В воде были такие же. Только там они обросли водорослями, которые медленно шевелились. Одна из подводных скал была полая. Громадный затонувший куриный бог, как мы называли камни с дырочкой. Мы искали их на берегу и верили, что они приносят счастье. Каждый день мы смотрели на солнце сквозь дырочку в камне. А тут целая скала с отверстием навылет. Вот привалило!

Мы ныряли в этот каменный лабиринт, на несколько секунд превращаясь в человеков-амфибий. Как длинно тянулись эти секунды, какие радужные пузыри выдыхали мы в подводном царстве.

Как там у Окуджавы — каждый пишет, как он дышит. А ведь пели когда-то эти песни все вместе. «Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть по одиночке». Вот и взялись.

Берут меня во сне таможенники за руки и заводят в свою будку. И я, зная, что сейчас произойдет, задерживаю дыхание и стараюсь ни о чем не думать. Однако мысли сами лезут в голову. Как в анекдоте про того фотографа Рабиновича, похожего на Ленина.

— Ага! — качает головой девушка, заглядывая в компьютер, где весь я , как на ладони. — Вспоминаете Бетманский пляж, Ланжерон, Лузановку. Так-так, Ляля + Владик. Это какой Владик? Спивак, что ли? — Услыхав фамилию Спивак, Багдан Хмельницкий на гривне замахивается палицей. И непонятно то купюра шуршит или скрежещет зубами великодержавный вельможа. — Значит так, с вас еще десять гривнов.

— За что? — спрашиваю я.

— За то, что вспоминаете Лузановку российскою мовою, а треба це робыты на государственном языке.

— Откройте багажник! — слышу я голос откуда-то издалека и просыпаюсь

 

К оглавлению